Tuesday, April 29, 2008

Опрос "Воздуха": Русская поэзия в диалоге с зарубежной

1. Прежде всплески поэтической активности в России неизменно были связаны с обостренным интересом к новейшим событиям в жизни поэзии других стран. На протяжении последнего полувека это, в общем и целом, не так – и, в частности, сегодня интерес к новейшей зарубежной поэзии в поэтическом сообществе весьма невелик. В чем тут, на Ваш взгляд, дело и как Вы к этому относитесь?

Иерархичность сознания, искусственно поддерживавшаяся в гражданах Советской империи, как ни странно, оказалась неистребима. Двадцать лет перестройки, оттепели, постсоветского существования, как их ни называйте, прошли даром. В целом, российские литературные круги (на воде) оказались неспособны справиться с изобилием и разнообразием. Одних архивов им хватило, чтобы захлебнуться. Чтобы хоть как-то совладать с наплывом авторов, писавших все семьдесят лет советской власти в эмиграции, некоторым потребовалось даже возродить ненадолго позабытую лексику («не с теми я, кто предал землю») и деление на наших и ваших. Что тут говорить о современниках, тем более, современниках, пишущих «не по-русски»...
В то же время, было бы чудовищной несправедливостью рассуждать об этом исключительно «в общем и целом». В разговорах о поэзии это вообще не лучший метод. Если уж речь идёт о полувеке, как не вспомнить Бродского, Айги, Савелия Гринберга, не назвать Драгомощенко, Горбаневскую, Гандельсмана, Кузьмина, Карпинскую, Мартынову, Захарову, Плакса, Скандиаку (прошу прощения, если кого-то пропустила). Да, их опыт открытости стоит особняком в почти монолитном строе неприятия и, хуже того, отсутствия малейшего любопытства, о возможной причине которого я сказала вначале, но по счастью, монолитность определяет в поэзии гораздо меньше, чем хотелось бы думать её сторонникам.
Кстати, как раз в этом, вероятно, кроется и вторая причина: прошли те времена, когда в поэзии возникали течения, претендовавшие на некий эстетический абсолют. При переносе на почву иного языка они иногда менялись до неузнаваемости (как это случилось с французским символизмом и итальянским футуризмом в России). Самым важным в такой ситуации становилось новое название, новое слово, но не новые слова. Нынче такой переносной истины никто не предлагает. Контакт с поэзией чужого языка, с её не встраивающимися в общий хор голосами требует более личного, тонкого, внимательного вслушивания.

2. Насколько вообще, с Вашей точки зрения, правомерно говорить о мировом контексте и единых закономерностях развития применительно к виду искусства, который в большей, чем все иные виды искусства, степени опирается на особенности национального языка?

Не то, чтобы неправомерно, но неплодотворно. И я с сожалением наблюдаю за едиными закономерностями в том, что нам пытаются выдать за иные виды искусства. В то же время случаются удивительные параллели. Так, например, я узнала о существовании нью-йоркской language school всего несколько лет назад, хотя сама к тому моменту уже лет двадцать занималась чем-то, безусловно, родственным этому направлению. В то же время, мой друг, израильский поэт Зали Гуревич, прочитав мои переводы Рубинштейна и Пригова на иврит, был поражён созвучием «московского концептуализма» своим собственным поискам. Думаю, что при желании, ряд таких неслучайных случайностей мог бы быть продолжен.

3. Лично в Вашей читательской и творческой биографии отпечатались ли какие-либо встречи с зарубежной поэзией последнего полувека?

Да. Назову только четверых: в поэзии на иврите это Авот Йешурун и Хези Лескли (хотя я и не могу назвать этих израильских поэтов представителями «зарубежной поэзии»), а в англоязычной поэзии - американец Дэвид Шапиро и канадка Анн Карсон.

№1, 2008