Friday, July 15, 2016

Другие в лирическом тексте (Ответы на вопросы журнала "Воздух")

«Другие люди существуют» (© один умеренно интеллектуальный сериал). Существуют ли они в вашей поэзии? Кто это с наибольшей вероятностью — некто действительный или вымышленный персонаж, кто-то близкий или чем-то зацепивший внимание случайный прохожий? Зачем этот другой человек — чтобы наблюдать за ним с наивозможной углублённостью, или чтобы взять у него зачем-либо потребовавшуюся черту, свойство или словцо, или чтобы дать ему тоже право голоса, которого, быть может, он в экзистенциальном смысле лишён?

Другие люди, для меня это - одна из главных тайн и мистерий жизни. С детства взгляд на освещенные окна, особенно, на окна новостроек, такие изначально типовые, стандартные, скучные, наполнял меня тем безысходным чувством непричастности и причастности, которое, наверное, охватывает всякого, со стороны наблюдающего за таинством. Хотелось быть всюду, во всех, быть всеми, жить их жизнями, не понимать. Постепенно острота этого стремления была смягчена, не помню, откуда взявшимся навыком. Незначительный поворот мысли, и все светящиеся соты заполняются темным медом недоумения. И вот ты уже словно бы везде, во всем и ты не постигаешь все в равной и предельной степени. Грандиозная непостижимость чужих существований способна и подавлять, и возносить нас.
Помню, как чуть позже угнетало меня чтение эпитафий Эдгара Ли Мастерса  («Антология Спун-Ривер») и близкие им по духу портреты Эдвина Арлингтона Робинсона («Городок на реке» и др.) в антологиях американской поэзии. Угнетало и захватывало одновременно. Что же было тому причиной, я догадалась сравнительно недавно. И эта догадка помогла мне точнее понять, где именно пролегает для меня граница между прозой и поэзией. Фальшь, доводившая меня до содрогания, содержалась не в самих текстах, но в претензии представить их как поэзию, поместить их в поэтическую  антологию, а не, например, в сборник короткой прозы, в то время как нет в них ни единой фразы, ни единого поворота речи, ни единого образа, который бы хоть на йоту выходил за границу общих мест и представлений авторов о «других людях». Все, что было в них сказано, могло бы быть сказано, возможно, с меньшим изяществом, на посиделках или на поминках. Ни об одном из своих героев они не могли бы сказать по-пушкински: «Странный был он человек».

Еще у Батюшкова во фрагменте из записной книжки «Чужое — мое сокровище» появляется  «странный человек». По сути, это даже два странных человека – белый и черный. Батюшков подробно перечисляет их противоречивые особенности и, под конец, утомившись, восклицает: «Это я!...»

Только при взгляде на себя издалека, среди других, в отстранении и остраннении, найдешь себя и примешь себя, хоть на мгновение, но и только лишь при взгляде в зеркало мы можем узнать, опознать, описать, очертить, хотя бы поверхностно обозначить других.
Другие люди всегда присутствуют в моих стихах и книгах. Это и те, к кому они обращены, и те, кому они посвящены, и нечастые герои их, и вдохновители (как например, в цикле «Другие люди, чужие слова», где стихотворения строятся на фундаменте чужих поэтических интонаций и поэтик, то прямо цитируемых и искажаемых, то смутно припоминаемых), и даже – на другом конце спектра – редко-редко поминаемые «хозяева дискурса», «добрые люди», которые что-то там скажут или подумают, «княгини марьи алексевны».

Названия двух моих циклов прямо  отвечают на поставленные вопросы: «чужая жизнь может быть» и «чужая, может быть, жизнь». В первом происходит болезненное признание самой возможности чужого недоступного нам бытия, жизни «других людей», во втором – появляется слабая догадка, что всякая жизнь, может быть, чужая, и только в отчуждении от нас становится собственно жизнью.